Эдвард Нортон: жизнь в шелковой клетке
ЭДВАРД НОРТОН сидел в роскошном кожаном кресле и, словно нехотя, рассказывал съемочной группе о своих планах: «Я действительно на некоторое время решил отойти от актерской профессии, хочу попробовать себя в политике». Подобного заявления от актера не ожидал никто, поэтому на мгновение в студии воцарилась тишина. «Спасибо, господа, интервью закончено», — воспользовавшись общим замешательством, произнес Нортон и направился к двери. У крыльца студии его ждал автомобиль, на заднем сиденье которого сидела изящная темноволосая женщина в огромных солнцезащитных очках и цветастом платье. «Как все прошло, дорогой?» — спросила она, целуя мужчину в уголок плотно сжатых губ. «Как всегда, — ответил он голосом, в котором явно сквозили нотки разочарования. — Превосходно».
Странные предложения
«ГОСПОДИ, золотко, что за чудовищная тряпка на тебе? — брезгливо поморщился Нортон, глядя на Сальму, примерявшую обновку — лиловое платье с широким подолом, по низу которого были вышиты ярко-желтые цветы, — в нем ты похожа на провинциальную кокетку, вырядившуюся для поездки в город. Не пора ли тебе забыть о роли Фриды Кало и надеть нечто более… подходящее? Право слово, не стоит так бессовестно эксплуатировать свой национальный колорит. В этих мексиканских нарядах у тебя даже акцент становится заметнее».
Сальма, оскорбленно вздернув подбородок, ответила со свойственной ей резкостью: «Если ты так стыдишься того, что я мексиканка, и считаешь меня неподходящей спутницей, можешь отправляться на вечеринку один». Эдвард, проигнорировав сурово потемневшие глаза подруги и ее язвительную реплику, стряхнул с лацкана пиджака несуществующие пылинки, пригладил и без того идеально уложенные волосы и вышел из комнаты, бросив через плечо: «Советую тебе провести вечер за вязанием».
Сальма Хайек, мерившая комнату торопливыми шагами, не находила себе места от негодования: дело было даже не в том, как Нортон отреагировал на ее платье и сколько желчи было в его словах, а в том, что в последнее время она не узнавала его. Первым, что привлекло ее внимание четыре года назад в Эдварде, была простота в общении и отсутствие снобизма, столь характерного для голливудской богемы. Он, зарабатывавший по пять миллионов за роль, ходил в пузырящихся на коленях джинсах, растянутой футболке, стоптанных кедах. «Только не называй меня Эдди, — сказал Нортон, подавая Сальме руку для приветствия. — Есть только один Эдди — Мерфи. А я, как ты успела заметить, еще до него не дорос».
Эдвард, внешне напоминавший заспанного воробья, с вечно припухшими веками и едкой улыбкой, донимал девушку звонками до тех пор, пока Сальма не согласилась с ним встретиться. Одно предложение было страннее другого, и Хайек понятия не имела, как реагировать на них. «Привет, соня. Я собрался покататься на роликах. Не составишь мне компанию?» — говорил он, позвонив Сальме ранним утром в воскресенье. «Как ты смотришь на то, чтобы пошляться со мной по блошиному рынку?» — предлагал Нортон в следующий раз. «Как насчет того, чтобы вечером попить пива и поиграть в боулинг?» — спрашивал Эдвард спустя пару дней. В конце концов Сальме ничего не оставалось, как уступить настойчивости этого чудаковатого, но при этом не лишенного обаяния паренька. Они гуляли по лондонскому Гайд-парку, и Хайек, привыкшей к толпам зевак и любопытствующим взглядам, сопровождавшим каждое ее появление на публике, было непривычно чувствовать себя неузнанной и даже незамеченной. «Это тебе, — сказал Нортон, протянув ей темно-синюю панаму и пластмассовые очки, перед тем, как они вылезли из машины. — Шапка-невидимка и очки-сканеры — с таким камуфляжем ты будешь похожа на нормального человека».
Со стороны Сальма и Эдвард походили на бесчисленные парочки влюбленных, шатающихся по парку, не разнимая рук и кусая от одного рожка мороженого. Рассказывая что-то, Нортон увлеченно жестикулировал, не боясь привлечь к себе внимание, спрашивал, который сейчас час, у случайных прохожих, не опасаясь услышать в ответ: «А вы тот самый Эдвард Нортон?!» Он был «тем самым Эдвардом Нортоном», но при этом так ловко умел слиться с толпой, что никто не мог отличить его от других праздношатающихся по Гайд-парку юношей в растянутых майках и дешевых очках. Для Сальмы подобное бесстрашие, временами граничащее с легкомыслием, было в диковинку: для «их круга» это было нетипично. «В тот день, когда я не смогу спокойно спуститься в подземку, меня хватит удар. Поверь, это будет худший день в моей жизни», — сказал Нортон, на удивление серьезно глядя Хайек в глаза. «Ты хочешь сказать, что ездишь на метро?» — спросила ошеломленная девушка, которой статус звезды и езда на общественном транспорте казались вещами несовместимыми. «Еще как езжу», — ответил Нортон и увлек подругу в гудящую подземку.
Она любила его за безумные выходки, настроение, менявшееся чаще, чем погода, и неприятие всего буржуазного и великосветского. Эдвард запросто мог явиться на вечеринку в кроссовках и бейсболке, чувствуя себя при этом ничуть не хуже звезд, упакованных во фраки и галстуки. Он был вне системы, и это здорово веселило его. На колкие замечания в свой адрес и бесконечные вопросы папарацци о личной жизни и творческих планах он отвечал неизменной ухмылкой, которая означала, что едва начавшийся разговор уже закончен: «Я не собираюсь становиться Гретой Гарбо. Любой человек вправе спросить меня о чем угодно. Я же имею полное право не отвечать на вопрос, который мне не нравится. Безусловно, я благодарен судьбе за то, что она дала мне возможность проявить себя, но не собираюсь попадаться в ловушки голливудской системы. Пускай в этой шелковой клетке сидят другие».
Пять лет в тюрьме
В ОТЛИЧИЕ от большинства «суперстарз», детство Нортона не было окрашено в печальные тона безденежья и отыграно под аккомпанемент родительских скандалов. У него не было припасено для папарацци слезливой истории о папе-алкоголике и голодных сестрах, ради которых он бегал по помойкам и подрабатывал мойщиком окон. Наоборот, его семья (отец — юрист, работавший в свое время в администрации президента Картера, мать — учительница английского языка, дед — известный архитектор), донельзя буржуазная и благополучная, всегда была для Эдварда балластом, тянущим его к жизни, в которой он с самого детства не видел смысла.
Мысль о лицедействе впервые посетила Эдди, когда он в возрасте шести лет вместе со своей няней попал в театр, где та играла в спектакле «Если б я была принцессой». В скором времени Эдвард, старший сын в семействе Нортонов, все свое внимание переключил на школьный театр, где проводил время, отведенное на математику и чистописание.
Преподаватели драмкружка дивились серьезности подхода восьмилетнего мальчика к актерскому ремеслу, который частенько ставил их в тупик вопросами о сверхидее его персонажа или необычной трактовкой сыгранной роли. Для Эдди же сцена стала местом, где он впервые мог перестать казаться воспитанным, умненьким мальчиком, «типичным Нортоном», а выразить все лежавшее на сердце. Театральная жизнь была для него гораздо более реальной и осязаемой, нежели отцовские проповеди о пользе классического образования и мамины сбалансированные завтраки.
После окончания школы родители Нортона, не видевшие в актерстве никаких перспектив, «уговорили» сына поступать в Йельский университет. «Одумайся, — кричал отец, не ожидавший от старшего сына неповиновения. — Я растил тебя не для того, чтобы ты ходил с балаганом и играл в дешевеньких оперетках, а для того, чтобы ты продолжил дело своего деда!»
Йельский университет стал на следующие пять лет для Эдварда тюрьмой, единственным спасением из которой были театральные постановки. Эдвард Джеймс Нортон-младший изучал историю, астрономию и японский язык, исправно посещая занятия, одеваясь и ведя себя в духе мальчика благородных кровей. Между тем каждую свободную минуту он проводил в стенах Йельской драматической школы, где совершенствовал свое актерское мастерство, о котором родители и слышать ничего не желали. Получив в 1991 году на руки диплом историка, Эдвард снова «поддался на уговоры» родителей и отправился в японский город Осака для работы в компании своего деда. Обратно в Америку Нортон вернулся уже в качестве члена совета директоров нью-йоркского филиала «Энтерпрайз Фондейшн».
Однажды утром Эдвард Нортон не вышел на службу. Он предусмотрительно отключил будильник, с удовольствием проспал до обеда, после чего встал и, собрав в кучу все имеющиеся в доме рубашки, запонки, костюмы, вынес все это роскошное барахло на помойку. Разговор с отцом был краток: «Ты не можешь вот так все бросить!» — «Еще как могу». — «Ты понимаешь, что предал меня?!» — «Понимаю, но ты меня скоро простишь. Предать самого себя гораздо страшнее». Уже на следующей неделе Нортон, прослушавшись у известного драматурга Эдварда Олби, получил роль в постановке «Фрагменты» и начал служить в нью-йоркском театре «Signature».
|